Стихи
Евгений Евтушенко
Проклятье века.
Проклятье века — это спешка,
и человек, стирая пот,
по жизни мечется, как пешка,
попав затравленно в цейтнот.
Поспешно пьют, поспешно любят,
и опускается душа.
Поспешно бьют, поспешно губят,
а после каются, спеша.
Но ты хотя б однажды в мире,
когда он спит или кипит,
остановись, как лошадь в мыле,
почуяв пропасть у копыт.
Остановись на полдороге,
доверься небу, как судье,
подумай — если не о Боге —
хотя бы просто о себе.
Под шелест листьев обветшалых,
под паровозный хриплый крик
пойми: забегавшийся — жалок,
остановившийся — велик.
Пыль суеты сует сметая,
ты вспомни вечность наконец,
и нерешительность святая
вольется в ноги, как свинец.
Есть в нерешительности сила,
когда по ложному пути
вперед на ложные светила
ты не решаешься идти.
Топча, как листья, чьи-то лица,
остановись! Ты слеп, как Вий.
И самый шанс остановиться
безумством спешки не убий.
Когда шагаешь к цели бойко,
как по ступеням, по телам,
остановись, забывший Бога,—
ты по себе шагаешь сам!
Когда тебя толкает злоба
к забвенью собственной души,
к бесчестью выстрела и слова,
не поспеши, не соверши!
Остановись, идя вслепую,
о население Земли!
Замри, летя из кольта, пуля,
и бомба в воздухе, замри!
О человек, чье имя свято,
подняв глаза с молитвой ввысь,
среди распада и разврата
остановись, остановись!
Между Лубянкой и Политехническим
Между Лубянкой и Политехническим
стоял мой дом родной –’Советский спорт’.
Мой первый стих был горько поучительным,
а всё же мой – ни у кого не спёрт!
Я в том стихе разоблачал Америку,
в которой не бывал я и во сне,
и гонорар я получал по метрикам,
и женщин всех тогда хотелось мне!
И бабушка встопорщилась на внука вся,
поняв, что навсегда потерян внук,
и в краску типографскую я внюхивался,
боясь газету выпустить из рук.
Я сладко повторял ‘Евг. Евтушенко’,
как будто жемчуг выловил в лапше,
хотя я был такой Несовершенко,
из школы Исключенко, и вообще.
И внутренние штирлицы дубовые,
надеясь по старинке на ‘авось’,
меня там, на Лубянке, привербовывали,
стращали, подкупали… Сорвалось.
Тянул другой магнит – Политехнический,
неподкупаем и непокорим,
не в полицейский воздух – в поэтический.
Мое дыханье тоже стало им.
Там отбивался Маяковский ранено
от мелкого богемного шпанья,
и королём поэтов Северянина
там выбрали… Не дождались меня.
Здесь ‘Бабий Яр’ услышала Россия,
и прямо у сексотов за спиной
случились в зале схватки родовые
С Галиной Волчек, и со всей страной.
И, словно воплощённая опасность,
чаруя этих и пугая тех,
Москву трясла, как погремушку, гласность
в тебе, как в колыбели, Политех!
Булат нам пел про Лёньку-Короля.
Кавказской чёрной тучей шевелюра
мятежными кудрями шевелила,
над струнами опальными паря.
И среди тысяч свеч, в страданьях сведущих,
в ожогах слёз тяжёлых, восковых,
стоял я со свечой за моих дедушек
у стен Лубянки, где пытали их,
А если и не создан я для вечного,
есть счастье – на российском сквозняке
быть временным, как тоненькая свечечка,
но у самой истории в руке.
Между Лубянкой и Политехническим
теперь стоит валун из Соловков.
А кем он был открыт?
Полумифическим подростком из ‘сов. спортовских’ портков.
Железный Феликс в пыль подвалов
тычется. Я этому немножечко помог.
Между Лубянкой и Политехническим
вся жизнь моя… Так положил мне Бог.
Нет, мне ни в чем не надо половины!
Нет, мне ни в чем не надо половины!
Мне — дай все небо! Землю всю положь!
Моря и реки, горные лавины
Мои — не соглашаюсь на дележ!
Нет, жизнь, меня ты не заластишь частью.
?се полностью! Мне это по плечу!
Я не хочу ни половины счастья,
Ни половины горя не хочу!
Хочу лишь половину той подушки,
Где, бережно прижатое к щеке,
Беспомощной звездой, звездой падучей
Кольцо мерцает на твоей руке
БАБИЙ ЯР
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно. Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас — я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус — это я.
Мещанство — мой доносчик и судья.
Я за решеткой. Я попал в кольцо.
Затравленный, оплеванный, оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется — я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!»-
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! —
Я знаю -ты по сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло, что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется — я — это Анна Франк,
прозрачная, как веточка в апреле.
И я люблю. И мне не надо фраз.
Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть, обонять!
Нельзя нам листьев и нельзя нам неба.
Но можно очень много — это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут? Не бойся — это гулы
самой весны — она сюда идет.
Иди ко мне. Дай мне скорее губы.
Ломают дверь? Нет — это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно, по-судейски.
Все молча здесь кричит, и, шапку сняв,
я чувствую, как медленно седею.
И сам я, как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я — каждый здесь расстрелянный старик.
Я -каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне про это не забудет!
«Интернационал» пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам, как еврей,
и потому — я настоящий русский!
Когда придёт в Россию человек
Когда придёт в Россию человек,
который бы не обманул России?
В правительстве такого чина нет,
но, может быть… когда-нибудь… впервые…
А что он сможет сделать лишь один?
Как столько злоб в согласие он сложит?
Мы ни за что его не пощадим,
когда он лучше сделать нас не сможет.
А как он лучше сделается сам,
когда обязан, как бы ни обрыдло,
прислушиваться к липким голосам
элиты нашей липовой и быдла?
Здесь уж быть должен медленен, но быстр.
Как сделать, чтобы бомбы или пули
прицельно попадали лишь в убийц,
а всех детей и женщин обогнули?
Как сохранить свободу и терпеть
нахальную невежливость свободы?
Взять в руки крепостническую плеть?
Но выпоротый пишет слабо оды.
Как не звереть, матрасы распоров,
не рыться в каждой люльке, в каждом
гробе?
Казнить больших и маленьких воров?
Россия станет, как пустыня Гоби.
Кровь Углича, Катыни, Колымы
размыла честь. Никто не наказуем.
Собою обесчещенные, мы
по честности, но лишь чужой, тоскуем.
Не раздавать бы детям леденцов,
а дать бы горькой памяти последки,
когда над честной бедностью отцов
смеются, как над глупостью, их детки.
А вдруг придёт в Россию человек
не лжемессия с приторным сияньем,
а лишь один из нас, один из всех,
и не обманет – мы его обманем?
Когда придёт в Россию человек?
Когда…. когда все будут человеки.
Но всё чернее и чернее снег,
и всё отравленней и мы, и реки.
И тёмная тяжёлая вина
лежит на мне, и на кремлёвском троне,
и даже – да простит меня она! –
на нищей солженицынской Матрёне.
Не хлеба – человека недород
в России, переставшей ждать мессию.
Когда придёт в Россию тот народ,
который бы не обманул Россию?